Флэнн О`Брайен - А где же третий? (Третий полицейский)
...а возможно, я буду той особой силой, которая царствует в воде, тем, что пребывает в море, очень далеко и глубоко, особым сочетанием солнечного света и воды, неведомым и незримым, чем-то таким исключительно необычным. В этом большом мире существуют водовороты жидкости и парообразные состояния, пребывающие в своем недвижном времени, никем не наблюдаемые, никем не объясняемые, имеющие бытие только в своей глубинной тайне, недоступной пониманию, имеющие оправдание своего существования только в своей безглазой и безмозглой, незрячей и неразумной безмерности, недостижимые в своей отрешенности, – а в назначенное время я могу стать истинной, наисущественнейшей сущностью, глубокой глубиной сердцевины чего-то такого; а может быть, я стану пустынным брегом или стонущими от муки волнами, разбивающимися в отчаянии о прибрежные камни.
– ...но между тем решением и следующим утром случилась бурная, грозовая, штормовая, очень, в общем, погодно-шумная ночь, с сильнейшим ветром, который тянул деревья в разные стороны, да так сильно и мощно, что ныли их глубокие корни, а ветки выбрасывало на дорогу. То была ночь, игравшая в плохие игры с крышами домов и с корнеплодами. Когда ребятки с ружьями раненько по утру добрались до дому нашего воздухоплавателя и забрались в него – глядь, и что ж они видят? – вот пустая кровать и никаких следов того человека, ни живого ни мертвого, ни лежащего, ни спящего, ни с голым задом, ни во фраке, ни в пальте ни в манте. А когда они рванули к тому месту, где был привязан тот самый воздушный шар, увидели они, что ветер сорвал его и унес от земли в заоблачные выси, так что сделался тот воздушный шар недоступным для наблюдения невооруженным глазом. А лебедушка – то бишь лебедка, – на которую была веревка-канат намотана, все еще крутилась, и веревка все еще ввысь уходила без всякой задержки. Веревку остановили и давай вниз тянуть, на барабан лебедкиный наматывать. Восемь миль веревки смотали, вниз воздушный шар стянули, на землю опустили – глядь, – вот и нету никого в корзине, опять она пустая. Все стали в один голос говорить, что тот человек опять на воздушном шаре в небеса ушел и там и остался, но как по мне, это неразрешимая загадочка-загадка. Звали его Квингли, и, как ни крути, он был человек из клана Фермангх.
Слова Отвагсона долетали до меня, если смотреть по компасу, с разных сторон – Отвагсон занимался чем-то своим и ходил по помосту то туда, то сюда, и голос его раздавался то слева от меня, то справа, а то и сверху – когда он забрался по приставной лестнице на верхушку виселицы цеплять там висельную веревку. Казалось, он своим присутствием, своим движением туда-сюда, шумом, который он производит, заполняет собой все полмира за моей спиной, мыслимые заспинные пространства, все скрытые уголки. Вторая половина мира, та, что лежала передо мной, обладала совершенными формами, заостренными или округленными, великолепно отвечающими исконным свойствам этого светлого полумира. А вот та, другая половина мира, которая располагалась за мною, была черною и злою, и в ней ничего не было, кроме огромного полицейского, полного смертельной для меня угрозы, который терпеливо и учтиво, стараясь не оскорбить моих чувств, подготавливал то, что должно было своим механическим воздействием положить конец моей жизни. Он уже почти закончил все приготовления, и тут глаза стали подводить меня – я, глядя перед собой, терял ощущение пространства и глубины, открывающегося передо мной вида, а то, что я видел, перестало доставлять мне какую бы то ни было радость.
В данной ситуации мне и сказать-то нечего.
Да, наверное, нечего.
Могу только дать совет: держись мужественно, сохраняй дух героического смирения.
Со смирением будет просто. Я так ослаб, что без поддержки и на ногах не устою.
В некотором смысле это даже хорошо. Никому не нравится, когда устраивают сцены. Крики и все прочее – это так все усложняет. Это просто пошло. Человек, который не забывает о чувствах других даже в том случае, если обустраивает свою собственную смерть, выказывает благородство души, которое возбуждает восхищение всех классов – и нижних, и средних, и высших. Как сказал известный поэт: «...даже холмы Тоскании видом своим мой дух поникший не возожгли». Кроме того, внешняя беззаботность перед лицом смерти уже сама по себе является исключительно впечатляющим вызовом, бросаемым смерти и тем, кто ее несет.
Я же сказал тебе – у меня просто сил не найдется, чтобы устраивать сцены.
Прекрасно, тогда об этом и говорить больше не будем.
За моей спиной раздалось характерное поскрипывание – наверняка сержант, с красным лицом, ухватившись за веревку и поджав ноги, болтался на ней, чтобы проверить ее на прочность. Потом, когда он снова опустился на помост, раздался грохот его подкованных ботинок. Веревка, которая выдерживает огромный вес Отвагсона, выдержит и мой, значительно меньший, – чуда не произойдет, веревка не оборвется.
Ты, конечно, догадываешься, что я тебя скоро покину?
Ну, насколько я понимаю, так уж заведено, и ничего с этим не поделаешь.
Мне бы не хотелось покидать тебя, не объявив о том, что мне было приятно общаться с тобой. Это следует сделать достоянием гласности. Следует также упомянуть и о том – это совершеннейшая правда, – что с твоей стороны мне всегда оказывалось величайшее почтение и всемерная забота. Сожалею лишь о том, что даже если бы я преподнесла тебе что-нибудь в знак своей глубочайшей признательности, это не имело бы теперь особого смысла.
Спасибо. Мне тоже жаль, что мы расстаемся, особенно после того, как мы столько времени пробыли вместе. Если бы те мои золотые американские часы нашлись, я бы тебе их с удовольствием подарил, если бы ты, конечно, изыскала возможность... эээ... как-то их взять и пользоваться ими.
У тебя никогда не было золотых американских часов.
Ах да, я совсем забыл.
Но все равно спасибо. А ты имеешь представление хотя бы в общих чертах, куда ты отправишься после того... после того, как все это... завершится?
Нет, не имею.
Я тоже. Я не знаю или, точнее, не помню, что с такими, как я, происходит... потом, при таких обстоятельствах. Иногда мне кажется, что я стану частичкой мира, сольюсь с ним... ты понимаешь, что я имею в виду. Мне трудно это выразить.
Да, понимаю.
Я имею в виду, что, может быть, я стану ветром или составной частью, так сказать, ветра. Или духом какого-нибудь красивого места, ну, например, такого, как Озерный Килларни, внутренний его смысл и значение, так сказать, если ты понимаешь, что я имею в виду.
Отчего же не понимать, очень даже понимаю.
А может быть, просто запахом какого-нибудь цветка.
И тут из моего горла вырвался резкий крик, который мгновенно перешел в пронзительный вопль – сержант подошел ко мне сзади совершенно бесшумно (наверное, я так увлекся беседой с Джоан, что ничего не слышал) и, просунув свою большую руку под мой локоть, потащил меня – осторожно, но неумолимо, прочь от перил к центру помоста, туда, где находился люк, который можно было открывать с помощью особого механизма.
Держись, держись!
Оба моих глаза, безумно вращающиеся в разные стороны, готовые сорваться со своих орбит, пытались оглядеть весь мир, который я вот-вот должен был покинуть. Мой взгляд скакал, как кролик, преследуемый собаками, в диком желании ухватить и увидеть как можно больше. Но несмотря на то, что испуганный взгляд мой метался беспорядочно, я успел заметить вдалеке какое-то движение на дороге – движение это невольно привлекало внимание, потому что все остальное пребывало в полной неподвижности.
Не разобрав толком, что это, я закричал:
– Одноногие, одноногие!
Я сразу понял, что и сержант, стоявший за моей спиной, тоже увидел нечто такое вдали на дороге, что заставило его замереть на месте, – свою хватку он не ослабил, но тянуть в сторону люка перестал. Мне казалось, что я даже чувствую, как его острый взгляд убегает вдаль рядышком с моим собственным – сначала его взгляд бежал параллельно моему и на некотором от него расстоянии, а потом стал слегка сворачивать, и где-то в четверти мили от нас наши взгляды сошлись в одной точке. Я перестал дышать – Отвагсон тоже. Мне показалось, что у меня даже сердце остановилось. С величайшим волнением мы всматривались в то, что движется и приближается, становясь все более отчетливо видимым.
– Так это же МакПатрульскин – точно, МакПатрульскин! – не вскричал, а совсем тихо произнес сержант.
Сердце у меня оборвалось и заныло. Ну конечно – у каждого палача есть помощник. Прибытие МакПатрульскина сделало мою неизбежную погибель в два раза более неизбежной.
Когда МакПатрульскин – а это, без сомнения, был он – стал совсем хорошо различимым, мы увидели, что он очень спешит, и спешит на велосипеде. Он лежал на своей двухколесной машине почти ничком, задняя его часть торчала в воздухе слегка выше уровня головы, – поза, позволявшая ему пронзать воздух, бившийся вокруг него бурным ветром, с наибольшей легкостью и с наименьшим сопротивлением, а ноги, крутившие педали с диким бешенством, двигались так быстро, что ни один глаз, сколь бы быстр он ни был, не смог бы различить фазы этого движения – велосипед мчался вперед с невероятной скоростью. Когда до казармы оставалось не более двадцати метров, МакПатрульскин резко поднял голову и, позволив нам впервые увидеть его лицо, в свою очередь увидел нас, стоящих на помосте и наблюдающих за его приближением с величайшим вниманием. Затем МакПатрульскин соскочил с велосипеда исключительно сложным соскоком – велосипед продолжал движение уже без седока; не падая, но покидая его в акробатическом сальто-мортале, МакПатрульскин успел слегка подвернуть руль, и машина, сделав круг, приехала назад к нему же, удивительным образом не упавшему и приземлившемуся на ноги и теперь крепко стоящему на них. Он стоял, широко расставив ноги, – с высоты помоста, даже несмотря на его огромную массу, он казался совсем маленьким; задрав голову и приложив руки рупором ко рту, он, еще не отдышавшись, выкрикнул: